Я должен был согласиться с Жозефом и пошел домой, совершенно недовольный окончанием дела, потому что отступать перед опасностью для стариков — дело благоразумия, а для молодости — великая досада. Я подходил уже к дому, в твердой решимости не ложиться спать, как вдруг заметил, что у меня в окнах свет. Я удвоил шаги и вижу, что дверь, которую я запер на запор, растворена настежь. Я вхожу, не робея, и нахожу у себя человека, который подсел к печке, раздул огонек и закуривает себе трубку. Когда он обернулся и посмотрел на меня так спокойно, как будто это я пришел к нему в гости, я узнал в нем замазанного человека, которого Жозеф называл Гюриелем.
Гнев взорвал меня. Я затворил дверь и, подходя к нему, сказал:
— Очень рад, что вы пожаловали к волку в пасть. Мне нужно сказать вам слова два-три…
— Четыре, если угодно, — отвечал он, садясь на корточки и вытрясая огонь из трубки, в которой табак отсырел и не зажигался. Потом прибавил, как будто в насмешку: — И щипцов-то у вас нет: огня нечем захватить!
— Щипцов нет, — сказал я, — а есть добрая дубина, чтоб поразгладить вам кости.
— Это за что? — спросил он, нимало не теряя прежнего спокойствия. — Вы сердитесь на меня за то, что я вошел к вам без позволения? Вольно же вам не сидеть дома… Я стучался, просил огня: в этом добре никому не отказывают. Мне не отвечали. Кто молчит, тот согласен, подумал я и отворил задвижку. Зачем не держите замков, если боитесь воров?.. Я осмотрелся кругом, заглянул в постель — все пусто, и я закурил трубку. Вот и все. Что же вы тут находите дурного?
Сказав это, он взял ружье в руки — как будто бы для того, чтобы осмотреть замок, но собственно для того, чтобы сказать мне: «если ты, брат, вооружен, так и я также в долгу у тебя не останусь».
Я хотел было сначала приложиться в него, чтобы поубавить в нем спеси, но, вглядевшись хорошенько, нашел, что у него такое открытое лицо и такие живые, добрые глаза, что гнев во мне стал утихать, а зашевелилась гордость. Ему было лет двадцать, не больше. Он был высок и статен, и если бы его вымыть и обрить, из него вышел бы прекрасный мужчина. Я поставил ружье к стене и подошел к нему без всякого страха.
— Поговорим, — сказал я, садясь возле него.
— Сколько угодно, — отвечал он, также положив ружье.
— Ваше имя Гюриель?
— А ваше — Этьенн Депардье?
— Каким образом вы узнали мое имя?
— А вы каким образом узнали мое? От нашего приятеля Жозефа Пико?
— Так это ваших мулов я поймал?
— Поймали? — сказал он, привстав от удивления. Потом, засмеявшись, прибавил — Шутить изволите! Их не так-то легко поймать.
— Очень легко! — отвечал я. — Стоит только поймать лошадку.
— Вот как! Вам это известно, — сказал он, взглянув на меня недоверчиво, — а собаки-то?
— Собак нечего бояться тому, у кого в руках доброе ружье.
— Ты убил моих собак? — вскричал он, вскочив на ноги, и лицо его вспыхнуло гневом.
Ого, подумал я, малой-то он веселый, а при случае может и обозлиться.
— Я мог бы их убить, — отвечал я, — и отвести ваших мулов на ферму, где вам бы пришлось вести переговоры с дюжиной добрых парней. Я не сделал этого только потому, что Жозеф остановил меня, сказав, что вы один и что низко было бы, из одного убытка, подвергать опасности жизнь человека. Я согласился с ним и ушел. Но теперь мы, кажется, с вами один на один. Ваш скот изгадил все поле у меня и у моей сестры, а потом вы вошли ко мне в мое отсутствие, а это дерзко и бесчестно. Не угодно ли вам теперь извиниться передо мной и удовлетворить меня за убыток, а не то…
— А не то что? — перебил он с усмешкой.
— А не то — разделаться со мной по правам и обычаям Берри, а они, я думаю, те же, что и у вас, когда берут кулаки в адвокаты.
— То есть, по праву сильного? — сказал он, заворачивая рукава. — Пожалуй, это лучше, чем жаловаться да судиться. И если тут нет засады…
— Мы выйдем отсюда, — сказал я, — и тогда вы увидите, один я или нет… Вам не за что оскорблять меня: когда я вошел, ваша жизнь висела у меня на конце дула. Но оружием у нас бьют только волков да бешеных собак. Я не хотел поступить с вами, как со зверем. Теперь я вижу, что у вас есть также ружье, но мне кажется, что людям низко угощать друг друга пулями, когда им даны сила и разум. Вы, кажется, не злее меня, и если у вас достанет…
— Постой, дружок! — сказал он, подводя меня к огню, чтобы лучше рассмотреть. — Напрасно ты так торопишься: ведь я гораздо старше тебя, и хотя ты, кажется, плотен и дюж, а я не могу поручиться за твою кожу. Не лучше ли тебе попросить меня хорошенько и положиться на мою справедливость?
— Довольно, — сказал я, сбивая с него шляпу, чтобы рассердить его, — мы сейчас увидим, кому из нас придется попросить хорошенько.
Он спокойно поднял шляпу и, положив ее на стол, спросил:
— А как у вас это делается?
— Между людьми молодыми, — отвечал я, — не должно быть ни хитрости, ни обмана. Мы боремся просто: бьем куда можем, кроме лица. Кто возьмет палку или камень, тот считается подлецом и убийцей.
— Совершенно так же, как и у нас, — сказал он. — Пойдемте же. Я буду щадить вас, но если расхожусь слишком, так вы уж лучше сдайтесь, потому что, сами знаете, есть минута, когда за себя нельзя отвечать.
Мы вышли в поле, сняли платье, чтобы не драть его понапрасну, и схватились бороться. Выгода была на моей стороне: мне было гораздо легче ухватить его, потому что он был целой головой выше меня. Притом же он не был разгорячен и боролся слегка, думая, что ему легко будет свалить меня. При первой схватке я сбил его с ног и положил под себя, но в ту же минуту он оправился и прежде, чем я успел ударить его, вывернулся, как змея, и стиснул меня так крепко, что у меня дух занялся. Я успел, однако ж, встать прежде него, и мы снова схватились. Видя, что со мной шутить нельзя — я порядочно начистил ему бока и плечи — он принялся платить мне тем же, и, нужно сказать правду, кулак у него был, как гиря. Но я бы скорей умер, чем уступил, и всякий раз, как он мне кричал «сдайся», у меня прибывало храбрости и силы, и я отплачивал ему той же монетой.
Целую четверть часа борьба шла почти ровно. Наконец я стал изнемогать, между тем как он только что расходился. Он был не сильнее меня, но старше летами и гораздо спокойнее. Как ни бился я, а он повалил меня и стиснул так крепко, что я не мог выбиться из-под него, но сдаваться не хотел.
Увидев, что я скорей умру, чем сдамся, он поступил со мной великодушно.
— Будет с тебя, — сказал он, отпуская меня. — Я вижу, что у тебя голова крепче, чем кости — я мог бы тебе их все переломать, а она бы мне все-таки не уступила. Ну, молодец, будем же теперь друзьями. Я извиняюсь перед тобой в том, что вошел к тебе без спроса и желаю знать, сколько причинил тебе убытку. Я спорить не стану и заплачу тебе так же честно, как поколотил тебя. Потом ты дашь мне стакан вина, и мы расстанемся добрыми друзьями.
Окончив расчет и положив в карман три экю, которые он дал мне на мою долю и долю моего зятя, я принес вина, и мы уселись за стол. Три добрых кружки исчезли в одну минуту, потому что у нас горло-то порядочно пересохло от драки, да и притом, у моего гостя был такой сундук, в который можно было влить сколько угодно. Я нашел, что он добрый собеседник, отличный говорун и любезен как нельзя более. Со своей стороны я также не хотел отстать от него, потчивал его напропалую и так клялся ему в дружбе, что стекла дрожали.
Он, по-видимому, ничего не чувствовал после драки, а у меня так, признаюсь, все кости болели. Я не хотел, однако ж, показать этого и даже вызвался спеть песню, но слова с трудом лезли из горла, на котором я чувствовал еще следы его железных пальцев. Гюриель расхохотался.
— Товарищ, — сказал он, — ни ты, ни твои не понимаете, что такое песни. Ваши песни и голоса так же бедны и жалки, как ваши мысли и забавы. Вы, как гусеницы, вечно дышите одним и тем же воздухом и сосете одну и ту же кору. Вы думаете, что мир кончается за теми голубыми холмами, которые возвышаются у вас на небосклоне, тогда как это и не холмы даже, а леса моей родины. А я тебе скажу, Тьенне, что там мир только начинается. И если б ты пошел скоро, то тебе пришлось бы идти много дней и ночей, прежде чем ты вышел бы из наших лесов, перед которыми ваши леса — огород цветного гороха. И потом ты увидел бы горы, а там опять такие леса, каких ты никогда не видывал — сосновые леса Оверни, неизвестные вашим тучным равнинам. К чему, впрочем, говорить тебе о тех странах, которые тебе не суждено никогда увидеть? Берриец, я знаю, голыш, который перекатывается себе из одной борозды в другую, непременно возвращаясь на правую сторону, если как-нибудь сохой перекинет его на левую. Он дышит воздухом тяжелым, любит покой и удобства. В нем нет любопытства. Он копит деньгу, бережет ее как зеницу ока, но пустить в оборот не сумеет и не посмеет. Я говорю не о тебе, Тьенне: ты за свое добро постоишь горою. Но чтобы увеличить его, ты не отважишься на промысел. А мы, перелетные птицы, живем везде, как у себя дома.